В официальной политике памяти ФРГ, определяемой государственными институтами, СМИ и большей частью научного сообщества, националсоциалистический геноцид еврейского народа занимает с конца 1970-х годов более значимое место, чем Вторая мировая война, и в частности война на уничтожение против Советского Союза1. Советские граждане, ставшие жертвами этой войны (по последним подсчетам, речь идет о 27 миллионах убитых, среди них 13 миллионов мирных жителей2), не являются частью немецкой «культуры памяти» и политической культуры. В речах, произносимых ежегодно 27 января в «День памяти жертв национал-социализма», присутствует прочный набор жертв нацизма: евреи (при этом речь идет, как правило, исключительно о тех евреях, что стали жертвами организованного уничтожения в лагерях смерти, и о немецких евреях, но не о жертвах гетто, карательных отрядов и вермахта на оккупированных территориях СССР и других государств Восточной Европы, составивших около 40% всех жертв геноцида евреев), цыгане, люди с психическими и физическими недостатками, политические противники режима, гомосексуалисты. Три с половиной миллиона советских военнопленных, умерших от голода в нацистских лагерях, более одного миллиона жителей Ленинграда, погибших во время блокады, а также миллионы советских граждан, ставших жертвами войны на уничтожение, в этих речах не упоминаются3.
Однако в неофициальном, личном восприятии большинства немцев именно война на Восточном фронте — так называемый «Русский поход» — остается центральным событием Второй мировой войны. Это не удивительно, принимая во внимание тот факт, что Восточный фронт был главным театром военных действий, на котором почти каждая немецкая семья потеряла кого-нибудь из близких4. В сравнении с этим геноцид евреев был и остается скорее «чужим» горем.
СОВРЕМЕННАЯ НЕМЕЦКАЯ ЛИТЕРАТУРА О ВОЙНЕ С СОВЕТСКИМ СОЮЗОМ
Смерть пахла в России иначе, чем в Африке. В Африке, под непрерывным огнем англичан, трупам тоже случалось подолгу лежать на «ничейной земле» непогребенными; но солнце работало быстро… Эта смерть была сухая, в песке, под солнцем и ветром. В России же смерть была липкая и зловонная.
Эрих Мария Ремарк. Время жить и время умирать
В официальной политике памяти ФРГ, определяемой государственными институтами, СМИ и большей частью научного сообщества, националсоциалистический геноцид еврейского народа занимает с конца 1970-х годов более значимое место, чем Вторая мировая война, и в частности война на уничтожение против Советского Союза1. Советские граждане, ставшие жертвами этой войны (по последним подсчетам, речь идет о 27 миллионах убитых, среди них 13 миллионов мирных жителей2), не являются частью немецкой «культуры памяти» и политической культуры. В речах, произносимых ежегодно 27 января в «День памяти жертв национал-социализма», присутствует прочный набор жертв нацизма: евреи (при этом речь идет, как правило, исключительно о тех евреях, что стали жертвами организованного уничтожения в лагерях смерти, и о немецких евреях, но не о жертвах гетто, карательных отрядов и вермахта на оккупированных территориях СССР и других государств Восточной Европы, составивших около 40% всех жертв геноцида евреев), цыгане, люди с психическими и физическими недостатками, политические противники режима, гомосексуалисты. Три с половиной миллиона советских военнопленных, умерших от голода в нацистских лагерях, более одного миллиона жителей Ленинграда, погибших во время блокады, а также миллионы советских граждан, ставших жертвами войны на уничтожение, в этих речах не упоминаются3.
Однако в неофициальном, личном восприятии большинства немцев именно война на Восточном фронте — так называемый «Русский поход» — остается центральным событием Второй мировой войны. Это не удивительно, принимая во внимание тот факт, что Восточный фронт был главным театром военных действий, на котором почти каждая немецкая семья потеряла кого-нибудь из близких4. В сравнении с этим геноцид евреев был и остается скорее «чужим» горем.
В Западной Германии восприятие войны против Советского Союза находилось долгое время в непосредственной зависимости от политики ориентации на Запад, в первую очередь на США, и от идеологии антикоммунизма первых послевоенных десятилетий. Жертвами войны считались прежде всего немцы: мирные жители, пострадавшие от бомбежек союзников, немецкие военнопленные, все еще находившиеся в Советском Союзе, немецкие переселенцы из восточных районов бывшего Рейха (которых в Германии принято называть «изгнанными»), а также немецкие женщины, ставшие жертвами насилия со стороны союзнических войск. В политической программе Конрада Аденауэра важное место занимали немецкие военнопленные в СССР и переселенцы из бывших восточных территорий Рейха — тема изнасилований была слишком деликатной, чтобы стать публичной, а бомбежки союзников, ставших после войны главными партнерами Западной Германии, предпочитали не упоминать. В этом контексте война против СССР стала символом страданий солдат вермахта, именно с этими страданиями ассоциировалось центральное в немецком восприятии событие войны — поражение под Сталинградом. В итоге возник миф об армии, которая была побеждена и стала жертвой политического и идеологического злоупотребления со стороны преступного руководства, но все же выполнила до конца свой воинский долг и осталась «чистой», незапятнанной5. Этот образ «чистого вермахта» создавался в 1950—1960-е годы благодаря огромному количеству мемуаров бывших генералов вермахта6, апологетической историографии7 и не в последнюю очередь — художественнойлитературе.
Так называемый «Русский поход» практически сразу стал важнейшей темой немецкой прозы о Второй мировой войне8. Большая часть этих военных романов была опубликована в 1950—1960-х годах; их авторы не просто описывали события прошедшей войны, но рассматривали их, как правило, сквозь призму послевоенного противостояния двух враждебных блоков — «коммунистического» и «демократического». Изображение войны против СССР попало в жернова политических коллизий и с годами все больше становилось отражением настроений холодной войны.
Большинство авторов в Западной Германии (в том числе и члены антифашистской «группы 47», сделавшие немало для преодоления нацистского прошлого в ФРГ) ставили в центр своих повествований о войне страдания немецкого солдата, не очень задумываясь об общеисторическом контексте. Жертвы войны с советской стороны обычно не упоминаются, а описания России и русских не выходят за рамки стереотипов9. Несмотря на то что действие большинства этих романов происходит на Восточном фронте, преступления против гражданского населения на оккупированной территории СССР обходятся в них молчанием. В таком замалчивании прослеживается имплицитная преемственность с идеологией национал-социалистов, видевших в войне с Советским Союзом крестовый поход Западной Европы против большевизма и оправдывавших ее как необходимую и оборонительную. Это представление о сути «Русского похода» пережило войну и нашло новое применение ввиду идеологических потребностей холодной войны. Роман Фритца Вёсса «Собаки, хотите жить вечно?», опубликованный в 1958 году и позднее с большим успехом экранизированный, можно рассматривать в качестве обобщенного взгляда на войну, господствовавшего в послевоенной Западной Германии10. Вёсс показывает немецких солдат, отправленных командованием под Сталинград, где они терпят лишения и либо погибают, либо попадают в советский плен, который изображается как настоящий ад. Действие романа разворачивается в 1942 году, и автор не задается вопросом, почему немецкая армия вообще оказалась под Сталинградом.
Роман Генриха Бёлля «Где ты был, Адам?» (1949), как и многие другие произведения так называемой «литературы руин», до сих пор критикуют за его политическую и историческую близорукость11. Немецкий солдат у Бёлля по своей сути — «хороший» человек, которым злоупотребили старшие по званию. Мир в романе разделен на тех, кто «наверху» и кому хорошо живется при любом режиме, и тех, кто «внизу», которых пинают и с которыми автор солидарен. «Мы» — это «хорошие немцы», а нацисты — это «другие», «они». Война по большей части состоит из ничегонеделания. Складывается впечатление, что немецкий солдат ни разу не употребил по назначению свое оружие. Действие романа происходит в лазарете, в поезде, на котором солдат как беспомощное пушечное мясо отправляют на фронт, или в пивной, где они пытаются забыть военную действительность. Если речь иногда и заходит о военных действиях, то стреляют, как правило, в персонажей Бёлля, в то время как они сами ни разу не берутся за оружие. Название романа — «Где ты был, Адам?» — звучит как вопрос о личной ответственности, а ответ — «Я был на войне» — может быть истолкован как бегство от нее.
Роман Эриха Марии Ремарка «Время жить и время умирать» (1954) — уникальное явление в немецкой послевоенной литературе по ясности авторской позиции в отношении вопроса об ответственности за развязывание войны и осознании вины за совершенные германской армией преступления на Восточном фронте. Роман открывается сценой расстрела советских партизан солдатами вермахта, и те страдания, которые главный герой Эрнст Грэбер переживает на фронте и в своем разрушенном союзниками родном городе, стоят под знаком этого военного преступления. Ремарк без обиняков представил Советский Союз как жертву германской агрессии. Тем самым он затронул болезненную в ФРГ тему, и его книга была подвергнута цензуре со стороны издателя Йозефа Каспара Витча. Все указания на массовые убийства евреев за линией фронта или изнасилования женщин перед экзекуциями были вычеркнуты; примеры применения на практике национал-социалистической политики в отношении коммунистов и «славянских недочеловеков» отсутствовали в кёльнском издании романа 1954 года.
Переломным моментом в процессе «преодоления прошлого» в ФРГ стали студенческие волнения конца 1960-х годов. Но и так называемых «шестидесятников»12 интересовал прежде всего вопрос преемственности кадров и «фашизоидных структур» внутри ФРГ, переживших Третий рейх, а не война на уничтожение, которая велась в Восточной Европе. Вилли Брандт в своей телевизионной речи по поводу подписания договора между ФРГ и СССР в Москве в 1970 году не нашел слов примирения по отношению к советскому народу, подобных символическому коленопреклонению перед памятником узникам Варшавского гетто. И даже в 1985 году во время «спора историков» представители консервативного крыла в очередной раз указывали на «невиновного немецкого солдата на Восточном фронте, пострадавшего ради защиты женщин и детей от азиатского варварства»13.
В литературе этого периода война против СССР перестала играть главную роль. Исключением стал роман «Групповой портрет с дамой» (1971) Генриха Бёлля, в котором тема войны на Восточном фронте затрагивается косвенно. В центре повествования находится любовная связь между главной героиней Лени Пфайфер и советским военнопленным Борисом Колтовским. К моменту публикации романа в 1971 году, в атмосфере напряженных отношений между двумя блоками, выбор главным героем советского военнопленного был воспринят как провокация. Одним из первых в ФРГ Бёлль обратил внимание на судьбу военнопленных и угнанных на принудительные работы советских граждан. «Групповой портрет с дамой» стал выражением идеи примирения с Советским Союзом, не случайно центральное место в романе занимает любовь Лени и Бориса. Борис интересуется немецкой литературой и выступает против нацистов, а славист доктор Шольсдорф является защитником русской классики и противником нацизма. Бёлль был уверен, что взаимопонимание возможно и что литература играет в процессе примирения важную роль.
В западногерманской послевоенной литературе наблюдается тем не менее следующий парадокс: в произведениях, которые считаются образцами разработки темы нацизма, война редко присутствует, как, например, в романах Гюнтера Грасса, Зигфрида Ленца или Кристы Вольф. Она остается «за кадром», является своего рода занавесом, перед которым разворачиваются другие драмы. Историк Ян Бурума назвал «Жестяной барабан» Грасса «самой знаменитой художественной хроникой Второй мировой войны»14. Что довольно странно, поскольку в «военной хронике» сама война практически не упоминается. В романах о национал-социализме война на уничтожение второстепенна, в то время как в романах о войне зачастую отсутствует тема нацистской идеологии.
В ГДР войне против СССР, напротив, уделялось особое внимание. По отношению к СССР ГДР взяла на себя полную материальную и частично моральную ответственность, насколько это было возможно в рамках антифашистского мифа, лежащего в основе образования ГДР как самостоятельного государства. Ответственных за военные преступления, согласно официальной риторике, следовало, однако, искать исключительно в Западной Германии. Восточный фронт понимался как «главнейший фронт военной классовой борьбы», а советский плен — как первый этап на пути выработки антифашистских убеждений и установления дружеских отношений между немецким и советским народами. Тема «перевоспитания» в советском лагере для военнопленных была очень популярна в литературе ГДР, в качестве примера можно привести роман Херберта Отто «Ложь» (1956), в котором автор описал преображение своей личности в советском лагере для военнопленных на Урале. Несмотря на радикальное осуждение идеологии национал-социализма, подобные романы только в очень редких случаях соответствовали реальному жизненному опыту его читателей.
Вплоть до 1990-х годов, вопреки активной просветительской деятельности историков, война на Восточном фронте оставалась в Германии темой, не обсуждаемой широкой общественностью. Только после показа выставки Гамбургского института социальных исследований «Преступления вермахта», которую в 1995 и 1999 годах в Германии и Австрии увидели около миллиона посетителей, война на Восточном фронте стала темой публичных дискуссий. Выставка «Преступления вермахта» положила конец многолетнему молчанию о характере войны против Советского Союза и поставила под сомнение легенду о «чистом» вермахте. Сразу же после закрытия выставки на книжных прилавках появилось немалое количество литературных произведений, в которых либо напрямую, либо косвенно затрагивалась война на Восточном фронте. Как правило, авторы рассказывали о войне с личной, биографической точки зрения, задаваясь вопросом о роли членов своей семьи в событиях прошлого. Поэтому есть смысл поставить вопрос, каким образом дискуссии вокруг выставки «Преступления вермахта» сказались на отношении к событиям войны немецких авторов. В этой статье я бы хотела затронуть этот вопрос на примере образов «своего» и «чужого», которые присутствуют в новых произведениях о войне. Каким образом описываются Россия и русские? Каким образом представлены «свои» и «чужие» страдания? Как определяется авторами личная ответственность на войне? Для анализа мною выбраны четыре романа, в которых идет речь о «Русском походе». Выбор этот, как и любое субъективное решение, произволен, но тем не менее можно говорить о некоей «репрезентативной выборке»: авторы принадлежат к разным поколениям, у них разные политические убеждения15, и они составляют «срез» немецкого литературного ландшафта.
Можно предположить, что выставка «Преступления вермахта» и связанные с ней дискуссии привели к тому, что в литературе появилось сочувствие по отношению к советским жертвам войны и заново был поставлен вопрос об ответственности немецкой армии за преступления по отношению к гражданскому населению и военнопленным, что стало бы новым этапом в освящении темы войны немецкими авторами. Это предположение я хотела бы проверить на основе анализа указанных произведений.
УВЕ ТИММ: «НА ПРИМЕРЕ БРАТА»
Книга Уве Тимма «На примере брата», написанная от первого лица, относится к жанру документальной, автобиографической прозы. Ее особенность — присутствие автора внутри повествования, от его лица ведется рассказ об истории семьи, для которой война на Восточном фронте имела центральной значение. Старший брат Тимма, Карл-Хайнц, в 18 лет добровольно записался в элитную часть ваффен-СС и участвовал в важных сражениях на Восточном фронте — битве на Курской дуге и битве за Харьков. Он умер в октябре 1943 года в полевом госпитале от тяжелого ранения и был похоронен на немецком военном кладбище на Украине. От него остался дневник, который вместе с другими личными вещами был отправлен его матери в Германию. Все это хранилось ею в картонной коробке, как своего рода «дух» прошлого, и только после смерти матери и сестры Уве Тимм решился выпустить этого своеобразного «джинна» из бутылки. Война в книге Тимма — это частное дело, история одной семьи, но для автора эта история имеет собирательный, «образцовый» характер, отсюда и само название книги — «На примере брата».
Краткие, состоящие всего лишь из нескольких ключевых слов заметки в дневнике Карла-Хайнца дают представление о «нормальной жестокости» — или «жестокой нормальности» — войны на Восточном фронте: «Прочесываем местность. Много трофеев! Потом снова вперед»16. На следующий день Карл-Хайнц отмечает: «Сутки отдыха, большая облава на вшей, и снова вперед на Онельду»17. Автор задается вопросом, какие возможные ужасы войны могут скрываться за этими намеками и не является ли «облава на вшей» чем-то более серьезным, чем борьба с надоедливыми паразитами. Многочисленные попытки чтения дневника брата Тимм каждый раз вынужден прерывать на следующей фразе: «Заняли плацдарм над Донцом. 75 м от меня Иван курит сигареты, отличная мишень, пожива для моего МГ»18. «Иван» для брата Тимма — это некая абстракция, «не(до)человек», мишень. В книге же мы наблюдаем интересный процесс «воображения», своего рода «преображения»: Тимм описывает то, что его брат опускает. Он наделяет абстрактного врага человеческими чертами и пытается проникнуть в душу этого «Ивана», что для его брата было абсолютно невозможным.
Отличная мишень, пожива для моего МГ: это русский солдат, быть может, его ровесник. Молодой парень, только что закуривший сигарету, — первая затяжка, потом выдох, блаженный вкус дыма, который сейчас тоненькой струйкой тянется вверх от сигареты, предвкушение следующей затяжки. О чем он думал, этот парень? О том, что скоро ему сменяться? О чае, краюшке хлеба, о своей девушке, о матери с отцом? Облачко дыма, предательски расползающееся в пропитанном влагой воздухе, клочья талого снега, талая вода в окопах, первый нежный пушок зелени на лугах. О чем он думал, этот русский, этот Иван, в ту секунду? Пожива для моего МГ19.
Тимм детально реконструирует сцену расстрела киевских евреев в Бабьем Яру: люди в панике; женщины, вынужденные раздеваться догола перед смертью, безуспешно пытающиеся спрятать своих младенцев в куче брошенного белья. Таким образом, автор вносит в свое повествование то, на что его брат не был способен, — сочувствие, сопереживание. Разрушение русских деревень брат Тимма описывает как нечто само собой разумеющееся: «Разбираем печки в русских домах, чиним дорогу»20. А рядом с этим предложением — его возмущение разрушением союзниками родного Гамбурга, которое Уве Тимм сразу же комментирует: «Но ведь эта разборка печей равносильна разрушению жилища. Что говорили им жители? Может, они плакали? В отчаянии пытались объяснить немцам, каково им будет зимовать без печек? А он записывает это просто так, ни на секунду не усматривая связи между разрушенными домами на Украине и разбомбленными домами в Гамбурге»21. Рассказчик не скрывает своей растерянности перед лицом отсутствия какого бы то ни было чувства сострадания в заметках брата, который делает различие «между тем, что гуманно дома, в Гамбурге, и тем, что гуманно здесь, в России»: «Уничтожение мирного населения здесь — это нормальные будни, даже не стоит упоминания, зато там это убийство»22.
Тимм не ищет каких-либо смягчающих обстоятельств для своего брата. Он хорошо осведомлен о состоянии исторической науки и использует свои знания, чтобы не отделять интерпретацию дневниковых записей и рассказы своих родителей от исторического контекста. Тем самым он разрушает многие мифы, существовавшие в его семье, например миф о невозможности не выполнить приказ, о «необходимости подчиниться приказу» («Befehlsnotstand»). Он цитирует историка Кристофера Браунинга, который в своей книге «Самые обычные люди: 101-й резервный полицейский батальон и “Окончательное решение еврейского вопроса в Польше”» доказывает, что за невыполнение приказа в рядах вермахта на Восточном фронте не следовало никаких дисциплинарных наказаний и что военнослужащие не принуждались участвовать в казнях гражданских лиц.
Тимм подвергает анализу послевоенное восприятие «Русского похода» в Западной Германии. Самих себя большинство немцев считали жертвами — военных действий союзников, нацистской верхушки, в то время как русские в этих послевоенных рассказах представали преступниками, насильниками и убийцами.
Русские по-прежнему были всего лишь врагами — теми, кто насиловал немецких женщин, сгонял немцев с родных земель, до сих пор морил голодом немецких военнопленных, и никто особо не задумывался над вопросами о вине, о первопричинах и временной последовательности зверств. Сами-то что, сами-то мы только по приказу23.
Тимм вспоминает, что в семье нередко звучали истории о том, как «русские» заминировали и взорвали дома в Киеве перед отступлением. Этот рассказ всегда звучал как подтверждение особого коварства русских. Автор сразу же обращает внимание на то, что в этих рассказах никогда не упоминался Бабий Яр и не ставился вопрос об ответственности за войну, которая велась на уничтожение евреев, славян и большевизма. Тимм документирует все те средства, которыми пользовались немцы для оправдания своих действий — или бездействий — во время войны. «А они потом в лагере все равно бы с голоду подохли», — говорит один из сотрудников фирмы отца Тимма, Крузе, в оправдание тому, что он расстрелял двух русских военнопленных24. В устах Крузе эти слова звучат как оправдание, для Тимма же и его читателей за ними скрывается доказательство вины: тот факт, что лагеря для советских военнопленных были лагерями смерти, из которых большинство не вернулись живыми, был известен и немецким военнослужащим, и гражданскому населению. Ничего возмутительного в этом они не видели. О страшных, нечеловеческих реалиях лагеря для советских военнопленных Тимм слышал и от своего отца: однажды тот наблюдал, как часовые выстрелом снесли полчерепа пытавшемуся бежать советскому военнопленному, а его товарищи по несчастью набросились на него, чтобы есть еще дымящиеся мозги — таким был голод в этих «лагерях», где даже бараков не было, а люди выживали в ими же самими вырытых ямах.
В своей книге Уве Тимм показывает, каким образом война с ее двумя большими личными катастрофами — «сын погиб, дом сгорел» — продолжала жить в его семье. Примечательно, что он вводит в свое повествование жертв войны с «другой стороны» — русских, евреев, украинцев — и тем самым заполняет пробел, существовавший в семейной памяти о войне. Он не упускает из внимания исторический контекст, а потому его нельзя упрекнуть в одностороннем изложении фактов. «Это из сегодняшего дня протягиваются в прошлое цепочки причинно-следственных связей, норовя все объяснить и расставить по полочкам»25. Например, рассказ об ужасе бомбардировки Гамбурга, пережитой его родителями, старшей сестрой и им самим, еще совсем младенцем, он заканчивает следующей фразой: «Евреям вход в бомбоубежище был воспрещен». Таким образом, позиция Тимма радикально отличается о той, которую Мартин Вальзер провозгласил в своей скандальной речи во франкфуртской Паульскирхе и которая с тех пор стала доминирующей в немецком дискурсе о войне: право существования личной памяти и личного опыта без опоры на контекст, то есть фактическое исключение причинно-следственных связей и, соответственно, еврейских, советских, польских жертв немецкой агрессии из пространства памяти. Тимм мастерски выстраивает эти причинно-следственные связи, и его книга является одним из немногих исключений из общего правила.
УЛЛА ХАН: «НЕЧЕТКИЕ КОНТУРЫ»
Война на Восточном фронте является главной темой романа Уллы Хан «Нечеткие контуры». Учительница гимназии Катя предполагает, что узнала своего отца Ханса Музбаха на одной из фотографий выставки «Преступления вермахта». На фотографии изображена сцена расстрела советских партизан. Катя приносит каталог выставки отцу, бывшему школьному учителю латыни и греческого, который живет в фешенебельном доме для престарелых на берегу Эльбы в Гамбурге, и пытается узнать у отца подробности его участия в войне, о чем в семье раньше никогда не говорили. Поначалу сопротивляясь, но постепенно все больше и больше увлекаясь своими воспоминаниями, пенсионер Музбах начинает рассказывать дочери о том, как он воевал в России, будучи обычным солдатом. Роман практически целиком состоит из этого диалога отца и дочери о событиях на Восточном фронте.
Музбах рассказывает об ужасах на фронте, война стала для него страшным переживанием: невыносимое психологическое напряжение, холод, голод, гибель товарищей. В то же время он постоянно повторяет, что русским «пришлось лучше»: у «них» в наличии имелись «ватники, валенки, теплые рукавицы» и поэтому холод и лишения переносились «ими» легче. Описания русских в романе построены на использовании двух популярных клише, часто встречающихся в немецких военных романах 1950-х. Либо создается образ терпеливых и верующих людей, сохранивших традиционный стиль жизни и безропотно переносящих лишения; либо это коварные, непредсказуемые партизаны, чьи действия однозначно позволяют отнести их к преступникам. Описание «Ивана» в романе Уллы Хан выглядит совсем иначе, чем у Уве Тимма:
Из леса выходит русский, беззаботного вида, в руках самодельная сигарета, махорка. Я наблюдаю за ним в бинокль, не стреляю. Чуть позже я вижу, как он отбрасывает окурок, поднимает вверх винтовку, целится в нашу сторону, стреляет. Кого-то из наших найдут вечером в окопе с простреленной головой. Знаешь, тогда мне действительно было стыдно за то, что я сам не выстрелил. В какой момент на войне заканчивается необходимая самооборона и начинается убийство?26
Мимоходом Музбах говорит о том, что русские воевали за свою родину, но это краткое напоминание тонет в его длинном рассказе о собственных лишениях и страданиях. Отношение немецких военных к советскому гражданскому населению в романе Уллы Хан описывается как доброжелательное, эти «встречи» не сопровождаются насилием. Музбах сам раздает русским детям шоколад и пьет водку в деревне вместе с крестьянами. Если речь заходит о карательной акции немцев, после которой лучший друг Музбаха теряет рассудок и кончает с собой, то в романе это преподносится читателю как ответ на жестокость советских партизан и акт спонтанной мести.
Рассказ Музбаха, будучи художественным вымыслом, тем не менее претендует на подлинные воспоминания о войне. При этом герой Уллы Хан всячески старается оградить себя от обвинений: «Вопрос о преступлениях следует задавать снова и снова — но не ему же!»27 Многочисленные обстоятельства призваны служить подтверждением того, что на Музбахе нет вины: он был слишком молод, не хотел войны, не был нацистом. К тому же не одни только немцы были в восторге от национал-социалистов («Народы мира приветствовали Гитлера»), и даже в Советском Союзе вермахт вначале воспринимали как армию-освободительницу: «Люди закидывали нас розами».
Нет, никакого воодушевления, никакого «Дранг нах Остен» мы не испытывали. — Гитлер отдавал приказы, мы им следовали, все — от генерала до обычного солдата. — Еврейской темы на фронте не существовало. — О депортациях и массовых расстрелах мы на фронте ничего не знали. До нас только доходили слухи о зверствах СС и СД на оккупированных территориях. — Чем эффективнее действия партизан, тем чаще случались эти так называемые «карательные операции». А что нам еще оставалось делать? Подставлять свой зад под пули? — И не забудь, я не записывался добровольцем! Я не выбирал Гитлера! В России я был заложником своей собственной страны28.
Активная поддержка национал-социализма военнослужащими вермахта, неоднократно подтвержденная историками29, оспаривается Музбахом: по его словам, в армии даже можно было «сохранить определенную свободу».
В конце концов он все-таки признается, что действительно принимал участие в расстреле партизан: «Я все сделал так, как мне приказывали. Прицелился туда, где стоял этот человек. Спустил курок. Раздался выстрел… Я свалился на землю. Услышал возглас: “Проклятый идиот!” — и потерял сознание. Благословенный обморок»30. Это признание содержит в себе сразу четыре «смягчающих обстоятельства»: Музбах стрелял мимо; потерял при этом сознание; после того как снова пришел в себя, он убил эсэсовца, который отдал ему приказ о расстреле; тем самым он спас девушку-партизанку от изнасилования, и, наконец, сбежал вместе с ней к партизанам! Здесь невозможно не заметить китч в духе романов Хайнца Конзалика 1950-х годов, как и идею, которую Улла Хан стремится донести до читателя: поколение участников войны пережило страшное, и поэтому сегодня у нас нет права судить о них и о событиях шестидесятилетней давности, а тем более поднимать вопрос о вине и ответственности. «Когда-нибудь и на нас, немцев, снова посмотрят иначе, шире, справедливее. Тогда можно будет услышать и прочесть о страданиях немецких солдат», — говорит пенсионер-физик, знакомый Музбаха, озвучивая авторскую позицию31. Память о жертвах «с другой стороны» и о войне в целом Хан считает чемто обременительным: «Забыть — значит освободиться, а помнить — значит мучиться»32. Вместо ответственности Улла Хан требует простить. «Мог ли кто-то, кто не был там, понять отца? Осознать? Не является ли все то, о чем говорил отец, только абстрактным “знанием”, только попыткой представить себе все это?» — спрашивает себя героиня романа Катя33. То, что немцы были «жертвами», является их неоспоримым опытом, а то, что они были преступниками, — всего лишь «знанием». Таким образом, вырванный из контекста субъективный опыт провозглашается в качестве фундамента личной и официальной памяти.
ТАНЯ ДЮКЕРС: «НЕБЕСНЫЕ ТЕЛА»
Отправной точкой романа Тани Дюкерс является типичная на сегодняшний день для многих тридцати-сорокалетних немцев ситуация. Разбирая вещи в квартире умерших бабушки и дедушки, внуки находят коробку с фотографиями, письмами и документами, которые указывают на то, что дедушка был далеко не самым рядовым членом НСДАП, бабушка писала пламенные поздравительные открытки Герману Герингу по случаю рождения у него ребенка, а мать была членом нацистского Союза немецких девушек. Как относиться к событиям прошлого, участниками которых были члены твоей собственной семьи?
Главная героиня романа «Небесные тела», тридцатилетняя метеоролог Фрайя, как и сама Таня Дюкерс, представляет то поколение, которое о войне и нацизме знает только из школьных учебников. Фрайя ждет ребенка, и это подталкивает ее к поискам разгадки семейной тайны, связанной с обстоятельствами бегства ее бабушки Йоханны (Йо) и дедушки Макса из Западной Пруссии в конце войны. Война на Восточном фронте — важная составляющая семейной мифологии, а напоминанием о ней является то, что дедушка после войны остался инвалидом. О том, как он потерял ногу, в семье рассказывают неохотно и довольно туманно.
На наши вопросы, почему у дедушки такая сморщенная нога, мы каждый раз получали один и тот же ответ, а именно что дедушка был «на войне». Что это означает, нам было непонятно. В любом случае «война» была ужасным местом, опасной зоной, в которую по каким-то причинам попадали только мужчины. Еще говорилось, что «дедушка храбро сражался, а бабушка долго его ждала». Это мы очень даже хорошо могли себе представить — каждое утро, когда дедушка бесконечно долго умывался и брился в ванной, Йо рассерженно кричала: «Господин Боницкий, ну долго еще?»34
Этот отрывок дает представление о том, каким образом в семье говорят о войне. «Война» является своего рода ящиком Пандоры, который лучше не открывать, в то же время это устоявшееся понятие, которое объясняет все — и ничего. В поисках подходящего объяснения Фрайя и ее брат-близнец Пауль придумывают такую историю: «Однажды ночью встревоженное дедушкиным фонариком чудище-юдище, серебристо-белый угорь или монстроподобная акулища, вылезло из Бледного озера и как следует цапнуло дедушку за ногу»35.
В какой-то момент под напором детских вопросов дедушка все-таки рассказывает историю своего участия в войне: «Он страшно бранился, качал головой. <...> Иногда в его глазах появлялись слезы»36. Речь идет о холоде, русских просторах, убитых товарищах и о его ранении.
Мы узнали, что он был солдатом и пошел на войну в Россию «за Гитлера». Вначале «все шло как по маслу», бормотал он. «Мы продвигались вперед». Потом все «стало труднее», его «полк» отбросили назад, и они не могли поехать домой на Рождество, как обещал Гитлер. «Дело не двигалось», горизонт «все время горел», «огонь, иногда совсем близко», и они все еще были в этой далекой стране... В какой-то момент дедушка останавливался, повторяя «минус 52 градуса и этот простор... этот простор... ах, детки, этот ужасный простор»37.
Вот какой вывод делают из этого Пауль и Фрайя:
Бедный наш Максик. Он с храбростью отправился в «Россию», даже остался там на целую зиму, вместо того чтобы дома праздновать Рождество, он мужественно терпел лишения, чтобы все снова «шло как по маслу», а вместо благодарности в него стреляли. Этот русский должен быть особенно отвратительным монстром38.
Когда дедушка говорит о войне, то в его рассказе присутствуют его собственные лишения — обморожение, ожоги, военный госпиталь и погибшие товарищи. Партизаны предстают варварскими бестиями, Россия — далекой и холодной страной. Конечно, внуки сочувствуют дедушке и не задаются вопросом, зачем он пошел на войну и стрелял ли в кого-нибудь. Важно отметить, что Дюкерс показывает конфликт между семейной памятью и той историей, которая преподносится детям в школе. Немецкие страдания на уроках истории не упоминаются.
Картины, которые после странного дедушкиного монолога о «России» мы видели под темными сводами, называемыми начальной школой, были невообразимы, казалось, они происходят из другого мира.
Трупы, истощенные и нагие, сваленные горой на телегах, лежащие штабелями во рвах. Горящие дома, города. Самолеты, падающие с неба. Трескучие черно-белые фильмы. Дрожащие люди, военные учения. Пространства, пустые и широкие. Бомбежки. Разрывы. Science-fiction. Газовые камеры. Газ — как на кухне, когда Пауль и я разогреваем молоко для какао?39
Каждый раз дедушкин монолог о «России» прерывался бабушкиным таинственным шепотом: «Но о корабле ты им, надеюсь, ничего не скажешь!» Позже Фрайя узнает, что в конце войны бабушка и дедушка приложили все усилия, чтобы на одном из последних кораблей бежать из Западной Пруссии. Им чудом удалось попасть на безопасный тральщик, «благодаря нашим хорошим связям в Партии»40, как потом объясняла бабушка. На расспросы внуков она, конечно, отвечала, что они не были нацистами. Много лет спустя, когда у бабушки развивается болезнь Альцгеймера и она не может контролировать, что говорит, Фрайе удается узнать, что и она, и дедушка были членами НСДАП и пользовались привилегиями. Своим спасением они были обязаны пятилетней Ренате, матери Фрайи, которая в нужный момент вытянула руку в традиционном «приветствии Гитлера». Важным оказался не сам факт этого «приветствия», а другое: маленькая Рената громко сказала, что стоявшая рядом с ними в очереди на посадку соседка с маленьким сыном уже давно не делает этот жест. Домашнее воспитание сделало из Ренаты маленькую доносчицу. Всю свою жизнь она не может избавиться от чувства вины — соседка с сыном попали на корабль «Вильгельм Густлофф», который был потоплен советской подводной лодкой. В итоге мать Фрайи кончает жизнь самоубийством.
Роман Тани Дюкерс интересен потому, что в нем показаны различные точки зрения на войну у представителей разных поколений. В то время как мать Фрайи пытается узнать из книг как можно больше фактов о войне на Восточном фронте, бабушка и дедушка стремятся добиться сочувствия к себе и признания своих страданий. Внуки же разрываются между двумя полюсами — рассказом о войне и бегстве от наступающей Красной армии в семье и рассказом о жертвах Холокоста в школе. При этом Дюкерс дает читателю понять, что война на Восточном фронте является важной составляющей семейной памяти в Германии, но речь идет только о страданиях, пережитых самими немцами — во время бомбежек, плена, бегства из бывших «Восточных территорий», но никогда о жертвах с «другой стороны». Чужое горе остается чужим, а вопрос о причинах собственных страданий не поднимается.
АРНО СУРМИНСКИЙ: «ОТЕЧЕСТВО БЕЗ ОТЦОВ»
«Все выглядит так, как будто я хочу отмыть грязь с серой униформы вермахта. Но я ведь только хочу, чтобы нам стало жаль тех бедных парней, которые отправились на войну ради этого Гитлера», — говорит героиня романа Арно Сурминского «Отечество без отцов» Ребека Ланге. В качестве эпиграфа Сурминский выбрал знаменитое высказывание Курта Тухольского «Солдаты — это убийцы» и на протяжении романа всячески оспаривает эту мысль, популярную среди немецких левых «поколения 68-го года».
Ребека Ланге выходит на пенсию, и у нее появляется время, чтобы заняться поисками собственного происхождения. Отца она никогда не видела, потому что в день ее рождения он погиб где-то под Сталинградом. Ребека хочет проследить судьбу отца; от своей бабушки она унаследовала его полевой дневник и фронтовые письма. Роман Сурминского — это смесь художественного вымысла и документов: полевых писем, цитат из школьной хроники гимназии в Восточной Пруссии и военного дневника солдата наполеоновской армии, участвовавшего в походе против России 1812 года. Кроме того, роман рассказывает о судьбе солдата Роберта Розена, отца Ребеки, и его двух боевых товарищей — Вальтера Пуша и Хайнца Годевинда.
Всех троих война вырвала из привычной им жизненной обстановки, но на войне они не теряют своей порядочности. Каждый из них воплощает определенный тип: Вальтер Пуш, владелец магазина «колониальных товаров» в Мюнстере, — сторонник нацистов, полностью разделяющий идеологию расизма. «Пленных мы не берем, бывшая Литва совсем обжидовилась, прощения здесь быть не может», — пишет он своей жене домой. Хайнц Годевинд из Гамбурга, напротив, является противником нацистов. Роберт Розен, сын крестьян из Восточной Пруссии, наивный и мечтательный парень, совершенно далек от политики. Всех троих перебрасывают из Франции на Восток, но не в составе передовых частей, а в арьергарде. Возможно, этот факт служит объяснением той идиллии, какой предстает война в романе Сурминского. Только иногда эта идиллия прерывается сценами расстрелов партизан.
Роберт Розен любит природу, описания которой часто встречаются в его дневнике. По отношению к гражданскому населению он ведет себя порядочно и дружелюбно: раздает шоколад детям, тушит горящую хату украинских крестьян и плачет при виде трупов убитых евреев в Тарнополе. С самого начала Ребека Ланге исключает возможность участия ее отца в военных преступлениях. Она все время повторяет: «Я не хочу, чтобы мой отец был в рядах айнзанцкомманд, которые творили зверства за линией фронта. Я не хочу найти тексты, которые могут причинить мне боль. Я должна бы послать заметки отца на выставку “Преступления вермахта”. <...> Но я не могу решиться, потому что боюсь, что они найдут что-то, за что моему отцу было бы стыдно. Они будут винить его и меня... Нет, он не поджигал чужие дома»41.
В романе «Отечество без отцов» озвучивается идея, что обычные солдаты на фронте и обычные женщины в тылу стали жертвами нацистской пропаганды. Ответственность за это несет политическая и военная элита («Вся эта война — забава для верхушки, которая дрессирует обычных людей, чтобы те доставали им каштаны из огня»)42. На фронте совершались преступления, которые Сурминский упоминает и осуждает, но и советская сторона была не лучше, продолжает он. Гибель миллионов советских военнопленных автор объясняет обстоятельствами войны и недостатком средств. Зверства немцев на оккупированных территориях были реакцией на действия партизан, так называемой необходимой самообороной. Страдания русских, украинцев, евреев в романе перекрываются страданиями солдат вермахта и их родных в тылу — именно они становятся главными жертвами военных действий. Что касается самого повествования, то в его центре оказывается не преступная сторона войны, которую немцы ведут в России, а тоска по потерянной Родине (Восточной Пруссии), тяготы, страдания и, в итоге, несправедливая гибель главных персонажей. Не остаются без упоминания бомбардировки союзников и изнасилования немецких женщин солдатами Красной армии. Связь между бомбардировками Германии и тотальной войной, объявленной национал-социалистами, в романе не просматривается.
Личная вина или ее отсутствие зависят в романе Сурминского в основном от случая или иронии судьбы. Автор дает понять, что только путем «героического неповиновения» можно было избежать участия в военных преступлениях. Но, как доказывает историк Кристофер Браунинг, неповиновение не было связано с опасностью для жизни, оно не влекло за собой никакого наказания, и тем не менее случаев отказа от участия в карательных акциях против гражданского населения среди военнослужащих вермахта практически не было. Вопроса об ответственности автор избегает, указывая на то, что война уже сама по себе является преступлением против человечности. Благодаря такому обобщению, Сурминский упускает шанс разобраться с конкретной проблематикой национал-социалистической войны на уничтожение.
ДИСКУРС О ВОЙНЕ — «ДИСКУРС ЖЕРТВ»?
После бурных дискуссий 1980—1990-х годов, касавшихся, прежде всего, геноцида еврейского народа, фокус исторических дебатов в Германии начала нового тысячелетия сместился от вопроса вины немцев к теме немцев как жертв. Историк Ханс-Ульрих Велер назвал эту тенденцию «новой волной», которая началась с Гюнтера Грасса и его романа о гибели «Вильгельма Густлоффа»43. Несмотря на то что главной темой романа «Траектория краба»44 является бегство немецкого гражданского населения из восточных районов Рейха, Грасс, хотя и не напрямую, затрагивает тему войны на Восточном фронте. «Густлофф» был потоплен советской подводной лодкой, и гибель находившихся на его борту нескольких тысяч человек рассматривается как военное преступление, а капитан советской субмарины Александр Маринеско представлен алкоголиком и полууголовным типом. При этом «Вильгельм Густлофф» был военным кораблем с соответствующими опознавательными знаками (что Грасс упоминает лишь мельком). В книге человеческие слабости Маринеско находятся в прямой связи с тем, что он потопил корабль, на котором было много мирных жителей45.
За последние несколько лет новую волну популярности пережила тема бомбардировок немецких городов авиацией союзников. Впервые о местебомбардировок в коллективной памяти немцев заговорили после эссе Винфрида Георга Зебальда «Война в воздухе и литература», а в 2002 году Йорг Фридрих опубликовал 600-страничную книгу «Пожар: Германия в бомбовой войне 1940—1945», сразу же ставшую бестселлером46. Согласно Фридриху, главным полем битвы Второй мировой войны была Германия, а не СССР или Восточная Европа. Изданный им же фотокаталог представляет собой сжатую версию «Пожара»: пустынные городские пейзажи, штабеля обугленных тел, сгоревший сморщенный труп, сидящий в гротескной позе в ведре47. Умышленно или нет, но эти фотографии повторяют знакомые снимки жертв нацистских концлагерей. Язык, который использует Фридрих, напоминает описания Холокоста: бомбардировщики автор называет «айнзатцгруппами», то есть использует устойчивое понятие, применяемое к немецким специальным отрядам по уничтожению евреев, комиссаров и партизан на Восточном фронте; бомбоубежища становятся у него «крематориями», а бомбежки — «самым крупным сожжением книг всех времен и народов»48.
Из множества так называемых семейных романов, пользующихся популярностью, особое внимание заслуживает бестселлер журналистки Вибке Брунс «Страна моего отца», в котором она рассказывает историю своего отца Ханса-Георга Кламрота, повешенного летом 1944 года вместе с другими участниками заговора против Гитлера49. Настроенный изначально скептически, отнюдь не антисемит, Кламрот тем не менее вступает в НСДАП и в конную СС, при этом он вводит «арийские параграфы» в семейный статут. Дочь вменяет ему эти промахи в вину (в особенности последний), как и неверность в браке и прочие личные слабости. Гораздо мягче она выступает там, где речь идет о вине отца в узком смысле. Знаток нескольких иностранных языков, Кламрот как офицер контрразведки допрашивает партизан в «стране обезьян» (так он называет Советский Союз) в 1942 году и пишет домой: «Чем больше этих выродков подохнет, тем лучше»50. Война — занятие неблагодарное, рассуждает дочь шестьдесят лет спустя, и борьба с партизанами — ее непременная составляющая. Никаких размышлений о расовом характере войны на Востоке и ликвидации гражданского населения под предлогом «борьбы с партизанами» в книге Брунс не ведется.
«Шедевром современной литературы» немецкая критика назвала многотомный проект Вальтера Кемповски «Эхолот». Десять томов объемом в более чем 9000 страниц документируют разные периоды Второй мировой войны (гибель армии Паулюса под Сталинградом, последние месяцы войны, первые месяцы после нападения на СССР и т.д.). Большинство текстов — личные записи, отрывки из дневников, писем обычных людей и знаменитостей, речи Геббельса, заметки Альфреда Дёблина, Поля Валери и Томаса Манна. Каждый день этого «коллективного дневника» оканчивается заметкой польского историка Дануты Чех, которая ежедневно записывала количество новоприбывших узников в Освенциме-Биркенау.
Сам автор уходит на задний план, его роль заключается в структурировании и отборе материала. При этом он не скрывает своих целей:
Дело, в общем-то, в этом несчастном народе, который идет по жизни, задыхаясь под бременем вины, и что бы он ни делал, все неправильно. Поэтому я принимаю его сторону, чтобы сказать: «Вы вовсе не такие уж и неправильные»51.
Одним из эффектов «коллективного дневника» является реабилитация «маленького человека», который к войне якобы не имел никакого отношения, и сведение ужасов войны до уровня терпимой повседневности. Выбор текстов наводит читателя на мысль, что большинство людей были введены в заблуждение нацистской пропагандой, а вся ответственность лежит на военных и политиках.
Эти примеры иллюстрируют ту смену перспектив, которая начала происходить в немецком историческом сознании после объединения Германии. Во многих «семейных романах» разрабатывается идея прощения «поколения преступников». В книгах и фильмах бегство немцев из восточных провинций Рейха и бомбардировки союзников представлены как немецкая национальная трагедия. Большая роль в этом процессе принадлежит телевидению, и в особенности историческим передачам Второго канала ZDF, которые ведет Гидо Кнопп. «Главный историк» ZDF со своими документальными фильмами и передачами уже несколько лет оказывает сильное влияние на восприятие немцами событий Второй мировой войны и эпохи национал-социализма. Мало дифференцированный подход к выбору очевидцев и их оставленные без каких-либо комментариев рассказы приводят к смещению в восприятии исторических событий. В качестве жертв в передачах Кноппа фигурируют, как правило, немцы. Русские или поляки, которые были выселены немцами в целях освобождения «жизненного пространства», не представляют интереса для автора популярных передач.
Таким образом, напрашивается вывод о том, что большинство повествований о войне в современной Германии подчеркивают роль немцев как жертв исторических обстоятельств в целом и войны союзников в частности. Во многих фильмах, статьях, телепередачах о войне встречается следующее клише: «Мой отец участвовал в войне и проявил себя при этом только как порядочный человек». Романы о войне часто построены по аналогичному принципу: кто-то из родственников подозревается в участии в военных преступлениях или в симпатиях нацистам, но в итоге оказывается, что это предположение было ошибочным. Жертвы войны с «другой стороны» не являются темой современной литературы. История войны и нацизма предстает как своего рода непредсказуемая природная катастрофа, за которую никто не несет ответственность.
ПОДВЕДЕНИЕ ИТОГОВ
Первое, что бросается в глаза при анализе произведений современной немецкой прозы о войне с Советским Союзом, — это их малочисленность, особенно в сравнении с тем огромным числом романов и автобиографических заметок о других аспектах войны — немецких беженцах из «восточных территорий», бомбежках союзников, военной и партийной элите Рейха, преследовании евреев. За пределы тех нескольких романов, что были рассмотрены в данной статье, литературная дискуссия о войне на Восточном фронте не выходит.
В центре внимания авторов — за исключением, пожалуй, Уве Тимма — находятся, прежде всего, солдаты вермахта и пережитые ими ужасы войны. Во главу угла поставлен вопрос об индивидуальной вине, дискуссия о жертвах и преступниках. При этом четко просматриваются два «лагеря»: те авторы, которые относят себя к последователям «поколения 68-го года» и сохраняют критическую дистанцию по отношению к «преступникам» (это Уве Тимм и, частично, Таня Дюкерс), и другие, которые настаивают на примирении с военным поколением или даже на его прощении (как Арно Сурминский и Улла Хан). Это становится возможным путем исключения из поля зрения идеологических аспектов национал-социализма и факта участия германского вермахта в военных преступлениях и в геноциде еврейского народа на оккупированной советской территории. Акции айнзатцкомманд, голодная смерть миллионов советских военнопленных, блокада Ленинграда — все это остается «за кадром». Хотя Сурминский и Хан принимают тезис о коллективной вине, индивидуальная ответственность за военные преступления ими отвергается. Они избегают размышлений о целях нацистов в войне против СССР и пользуются упрощенной формулой, которая должна объединить «всех жертв войны», независимо от воюющей стороны. Они не задаются вопросом о горе, причиненном немецкой армией советским гражданам. Рассматривая войну как «бессмысленную бойню», Хан и Сурминский игнорируют те цели, с которыми эта война велась, а также смысл освобождения от нацизма. Война против СССР теряет свою политическую и идеологическую составляющую и приобретает характер рокового, неизбежного события. Таким образом, эти авторы сохраняют верность традиции немецкой военной прозы, сформировавшейся в 1950— 1960-е годы. Однако было бы несправедливо говорить о вездесущности так называемого «дискурса жертв» («Opferdiskurs»). Например, Уве Тимм прямо указывает на те страдания, которые принесла с собой война, и конкретно немецкая армия, жителям оккупированных территорий СССР. Он использует исторические знания и факты в качестве поправки и дополнения к тому, что сохранила семейная память. О чем молчат очевидцы событий — например, об антисемитизме и расовой идеологии — о том говорят исторические источники, к которым обращается Тимм. В стремлении к прощению и в использовании общего понятия «жертвы войны» Тимм и Дюкерс видят опасность ухода от вопроса о немецкой ответственности.
Если задаться вопросом «Кто говорит о войне?», то можно заметить, что «преступники» и их «преступления» в рассматриваемых произведениях практически не присутствуют. Вплоть до сегодняшнего дня ни один немецкий автор пока еще не решился сделать главным героем «преступника», показать тех, кто расстреливал, сжигал, вешал, насиловал. В немецкой прозе отсутствует анализ «среднестатистического» солдата или офицера вермахта, разделяющего идеологию национал-социализма и убежденного в собственном расовом превосходстве. Это связано, в том числе, и с отсутствием не немецких жертв войны на Восточном фронте в немецкой литературе: если признать «других» жертвами, то встанет вопрос о собственной вине. В книге «На примере брата» признаются жертвы с советской стороны, что ведет к многочисленным вопросам рассказчика о вероятной вине брата. В других романах отсутствуют жертвы с «другой стороны», а значит, и преступники.
Таким образом, предположение о том, что выставка «Преступления вермахта» обозначила качественно новый этап в литературной дискуссии о войне на уничтожение, не подтвердилось. Только Уве Тимм анализирует в своем произведении антирусскую пропаганду Третьего рейха и планы нацистов по уничтожению славянских «недочеловеков». Он единственный, кто упоминает участие вермахта в геноциде еврейского народа на советской территории.
Сегодня в германо-российских отношениях присутствуют исключительно проблемы современности. После окончания холодной войны наблюдается стремление к «нормализации» отношений. История редко попадает в поле зрения, а если это случается, то, как правило, в одностороннем порядке и усеченном виде. Если речь идет о немецких беженцах из Восточной Пруссии или бомбардировках Германии союзниками, редко упоминается исторический контекст. Петер Ян, бывший долгие годы директором Германо-российского музея Берлин-Карлсхорст, подчеркивает недостаточный интерес немцев к российскому взгляду на события войны:
…когда в Москве празднуют 9 мая как День Победы над нацистской Германией, даже лучшие из наших газет охотно печатают потешные снимки увешанных орденами старцев в сентиментальном праздничном настроении. Возбуждение в России по поводу переноса памятника воинам Красной армии в Таллинне у нас воспринимают как политический спектакль. Исторический опыт 1941—1945 годов, чувствительность русских, связанная с этой темой, у нас никого не интересуют52.
Можно с уверенностью утверждать, что большинство современных немцев до сих пор не осознало чудовищных масштабов того ужаса, который испытало население СССР во время войны. Число советских жертв — 27 миллионов — и сегодня вызывает у многих немцев удивление. В немецком обществе до сих пор прочно укоренен образ «злого русского» («der böse Russe»), несмотря на редкие попытки побороть этот стереотип. Осознание преступлений на Восточном фронте, возросшее после выставки «Преступления вермахта», не способствует тому, чтобы преступления Красной армии в конце войны рассматривать в контексте преступлений немецких войск. «Русский» в Германии по-прежнему «преступник», но никак не «жертва».
В своем последнем произведении, в сущности, завещании — «Письмо моим сыновьям, или Четыре велосипеда» — Генрих Бёлль писал: «...у меня нет ни малейшего основания жаловаться на Советский Союз. То обстоятельство, что я там несколько раз болел, был там ранен, заложено в “природе вещей”, которая в данном случае зовется войной, и я всегда понимал: нас туда не приглашали»53. Однако даже сейчас, спустя более чем шестьдесят лет после окончания войны, далеко не все это осознали — и участники завоевательного похода, и их дети или внуки. Тем важнее становится роль писателей, которые в общественной борьбе за историческую память берут на себя задачу защиты интересов жертв национал-социалистической войны на уничтожение.